А самолюбия страдали. Стейниц не видел, да и не хотел видеть, что за аннотируемыми партиями скрываются люди, что каждая партия это не только запись ходов, но и сводка переживаний шахматиста, его тревог и надежд, его радостей и разочарований, а иногда и свидетельство о неудовлетворенном тщеславии, о болезненном честолюбии, и повесть о крушении!, и рассказ о катастрофе... Стейниц не хотел этого видеть; его интересовала лишь чистая идея шахматной игры, а не переживания шахматистов за доской. Он был безжалостно резок и воинствующе непримирим, когда ему приходилось, отстаивая «стейницевские» положения, подвергать уничтожающей критике партии своих современников, коллег, тех, с кем встречался он ежедневно в шахматном клубе или кафе.
И тут нужно еще принять во внимание шахматную специфику. Во всякой другой отрасли мышления и творчества каждый новатор, бунтарь, объявивший войну устаревшим канонам, может хоть в какой-то мере рассчитывать на поддержку единомышленников, может апеллировать к непосредственно незаинтересованным, но интересующимся свидетелям борьбы. Но шахматы? Ведь широкая публика плохо разбиралась в шахматных комментариях Стейница, и он должен был обращаться только к квалифицированным шахматистам, т. е. к тем самым, кому он говорил своим бесстрастным и абстрактным анализом: «Друзья мои, ведь в сущности говоря, вы понятия не имеете о шахматной игре, все, что вы делаете, никуда не годится, учитесь, прошу вас, у меня...»
Это говорил он людям английской шахматной среды, замкнутой и узкой, более чем где-либо в Европе В Англии играли в шахматы главным образом в клубах, а не в кафе, как в Париже, Вене, Берлине, и это были клубы крупнобуржуазные, как «Сити Чэсс клоб», или аристократические, как «Сент-Джемс клоб». В этой среде Стейниц оставался всегда чужаком не только по причине национальности своей, но и как профессионал, извлекавший из шахмат средства к существованию; Стаунтон был по профессии литератором, Блэкберн — вполне обеспеченным человеком. Шахматные меценаты, лорды из Сент-Джемса, купцы из Сити, смотрели на Стейница с некоторым пренебрежением, как на «оплачиваемого» человека. Понятно, что вызывающее поведение Стейница шокировало одинаково и лордов, и купцов. Стейницу в анализе партий слишком часто приходилось иметь дело со своими «соперниками», с тем же Цукертортом, Блэкберном, Бердом; он нарушал, следовательно, священный «спортивный закон», действительный не только для Англии той эпохи, но и для любой буржуазной среды, ханжеской и лицемерной, закон, гласящий: ненавидь как угодно твоего конкурента, но не говори вслух, что он хуже тебя... А Стейниц говорил, не жеманясь и не винясь, вслух, во весь голос.
Неудивительно, что Стейниц уже в этот период своей жизни «нажил многочисленных врагов», по словам шахматного биографа и издателя его партий Бахмана. Как не нажить! И они воевали с ним. Не только на столбцах других шахматных отделов, в порядке теоретической полемики, но и другим, более опасным оружием, связанным опять-таки со спецификой шахматной игры.
Было бы смешно и нелепо, если бы к литературному или музыкальному критику обратился раскритикованный им писатель или композитор с любезным предложением: а ну напиши сам роман или симфонию, посмотрим, у кого выйдет лучше! Но
Стейницу это мог сказать каждый шахматист. И говорили, а он, как было сказано, уклонялся с 1876 года от участия в турнирах, потому ли, что он не хотел отвлекаться от ответственной работы создания нового шахматного мировоззрения, или потому, что еще не считал себя готовым для защиты и проверки своих новаторских идей в практической игре. Но все знали, и он знал, что час проверки наступит, и если он не окажется готов к этому часу, его ждет моральное и идейное банкротство.
Все же это трудное десятилетие было счастливым периодом в жизни Стейница. Редактирование отдела и гастрольная игра давали ему известное материальное благополучие, престиж его был высок, усиленная творческая работа доставляла ему подлинную радость.
Стейниц жил полной жизнью. И, оглядываясь назад, на пройденный путь, он мог вспомнить с улыбкой когда-то сказанную фразу: на шахматной доске я Эпштейн! Теперь он не нуждался в этой фразе.
Час проверки наступил. И, возможно, приблизил его сам Стейниц неудержимым взрывом своего «дурного характера». В конце 1881 года острая полемика завязалась между Стейницем как редактором шахматного отдела «The Field» и влиятельнейшим не только в Англии, но и во всем шахматном мире журналом «Chess Monthly », во главе которого стояли Иоганн Герман Цукерторт, опаснейший, по общему мнению, соперник Стейница, и Л. Гоффер, средний шахматист, но видный английский шахматный деятель, издатель и редактор шахматной литературы и вообще «меценат благородного спорта», из породы тех «просвещенных любителей», которые всегда были так ненавистны Стейницу еще с периода кафе «Куропатка», — по их адресу Стейниц никогда не жалел горьких и резких слов.
Полемика по теоретическим вопросам быстро приняла, и, очевидно, по вине Стейница, резко личный характер: он никогда не претендовал на лицемерную бесстрастность, на лжеобъективизм; как у всякого идейного бойца, враги идеологические были его личными врагами. И этот теоретический спор неминуемо должен был упереться в формулу: но кто же вы, спорящий со мной! И как бы предвидя эту неизбежную формулу, Стейниц тут же печатно вызвал и Цукерторта и Гоффера на шахматный матч, издевательски предложив обоим фору в две партии. Конечно, это был аргумент скорее эмоциональный, чем логический, и полемика на этом оборвалась, получив, однако, в дальнейшем совершенно неожиданное и «глубоко комбинированное» завершение.