И Стейниц спешит в июле 1898 года, — ему уже шестьдесят три года, — снова в Вену. Большой турнир, 19 участников, два круга. Налицо все корифеи, нет только Ласкера.
На какое же колоссальное напряжение воли оказался способным этот уже дряхлый по виду старик!
Он играет прекрасно в этом турнире, он занимает четвертое место, с 23½ очками из возможных 36; правда, из шести партий против первых трех призеров — Тарраша, Пильсбери, Яновского — он добивается лишь двух ничьих, но спокойно и уверенно расправляется с остальными, оставив за собой Чигорина, Мароци, Блэкберна, Это наибольший его успех после 1896 года и это принципиальный успех: вот когда Стейниц начинает овладевать стилем Стейница. «Значит, не в возрасте дело, — думает Стейниц. — Так будем же еще и еще проверять!»
30 июля кончает он венский турнир, и уже 1 августа, едва успев доехать, играет первую партию в кельнском турнире, небольшом, сравнительно слабом по составу.
Словно дразнит его эта жестокая игра, словно издевается над ним, порождая иллюзии и разбивая их. Он только на пятом месте в Кельне, и он плохо играет, он упускает один легкий выигрыш, одну обеспеченную ничью. Да, он получает эти триста марок пятого приза, но знает ли он, что это последний в его жизни шахматный заработок? Ну что ж, все-таки он сделал в своей жизни некоторый прогресс: 36 лет тому назад, когда он участвовал в первом в своей жизни международном турнире, в Лондоне в 1868 году, он тогда занял шестое место, и полученный приз был всего лишь пять фунтов, в три раза меньше нынешнего кельнского приза. — Какую партию сыграл он тогда против Монгредиена, — красивейшая и смелейшая партия всего турнира! — сказал о ней тогда сам Андерсен. Эта партия помогла ему остаться в Англии, той Англии, с которой ему пришлось так печально расстаться, чтобы найти новую родину, свободную и демократическую американскую республику, которая отказала ему в гроше, в подаянии, в пенсии.... Так идет жизнь. Чего же ему теперь ждать? Убедительного, яркого, эффектного финала?
Приходит этот финал, и он достаточно убедителен. Это лондонский турнир летом 1899 года, достойное завершение шахматного XIX века, вторая половина которого так тесно связана с именем Стейница. Но самый турнир, двухкруговой, при 15 участниках, среди которых все славные имена, — он мало связан с именем Стейница. Десятое место занял Стейниц на турнире со своими 12½ очками из возможных 28 (а у первого призера, Ласкера, — 23½), оставшись первый раз в жизни без приза. И малая для него радость, что он опередил своего старого приятеля и старого врага шестидесятивосьмилетнего Берда, занявшего тринадцатое место. В 1887 году, после победы над Цукертортом, Берд вызвал его на матч, на звание чемпиона мира; он даже с обидой отклонил этот наглый вызов; теперь он и Берд ближе друг к другу, чем в 1887 году. И Стейниц, наконец, убедился: слишком убедителен был финал.
О том, что было после финала, достаточно нескольких слов. Он возвращается в Нью-Йорк, заболевает острым нервным расстройством: чудится ему, что исходит из него электрический ток, коим передвигаются фигуры на доске. Его отвозят 11 февраля 1900 года в лечебницу для душевнобольных, а 12 августа того же года он умирает в стенах лечебницы.
Умер он, как передают, не расставаясь с шахматной доской. Чигорин перед смертью бросил доски и фигуры в камин. Это было жестом отчаявшегося художника. Стейниц — мыслитель и борец — умер на посту.
Шахматы — не для людей слабых духом. Шахматы требуют всего человека, полностью, и такого, кто умеет не держаться рабски за пройденное, а самостоятельно пытается исследовать их глубины. Это правда, что я тяжелый, критически настроенный человек, но как же не быть критически настроенным, когда столь часто слышишь поверхностные суждения о положениях, всю глубину и смысл которых видишь лишь после тщательного анализа. Как можно не гневаться, когда видишь, что рабски держатся за устарелые методы лишь для того, чтобы не выходить из своего мирного спокойствия. Да, шахматы трудны, они требуют работы, и меня может удовлетворить лишь серьезное размышление и ревностное исследование. Только безжалостная критика ведет к цели. Но критически мыслящий человек считается многими врагом, а не тем, кто прокладывает путь к истине. Но меня никто не свернет с этого пути».
Так говорил шестидесятилетний Стейниц в беседе с Бахманом. И не приходится сомневаться, что аккуратный Бахман с особой точностью записал именно эти слова. Они прекрасно характеризуют Стейница, но только ли Стейница? Разве не родственны они большому человеку в любой отрасли искусства мышления? Но то, что это — стейницевские слова, то, что они — жизненный лозунг профессионала-шахматиста, — наилучшее доказательство того, что и в шахматы, эту «развлекательную» как будто игру, отличающуюся от других игр лишь своей сложностью, можно вложить и несгибаемую волю, и благородную эмоцию, и честность мышления, и ненависть к оппортунизму, беспринципности, трусости, умственной и волевой вялости, — словом борьбу за элементы новой человеческой культуры. И в этом смысле шахматы стоят наравне с любой другой отраслью науки и искусства. Своим отношением к шахматам Стейниц поднял их на небывалую высоту. Это то, что сделал Стейниц для шахмат.
Но не меньше сделал Стейниц в шахматах. Об этом уже говорилось в рассказе об его жизни, — как же иначе, если жизнь его неотделима от жизни шахмат? А подводя итоги, можно сказать, что, углубя в шахматах элемент искусства, он дал им в то же время научную базу. Так называемая теория дебютов — это «первая книга для чтения» каждого квалифицированного шахматиста, и на каждой странице этой книги не один раз и не два раза встречаем мы все то же имя Стейница. И это далеко не все. Ведь теория дебютов была, с точки зрения Стейница, лишь составной частью общей концепции шахматной игры, которой придал он, как мы видели, философское звучание. Пусть вся стейницевская теория создана в процессе практической игры, т. е. не так, как с точки зрения застойной буржуазной мысли создаются «научные теории». Если провести здесь аналогию между борьбой шахматных фигурок и борьбой социальных сил, то ведь гениальнейшая теория революционного социализма создана в неотъемлемом взаимодействии с жизненной практикой, в силу чего жрецы буржуазной науки и объявили ее в свое время «ненаучной».